С Лолкой они дружили с первого курса. Поселили в одну комнату в общаге, они и сошлись. То были не разлей вода, то надоедали друг другу вусмерть и расходились по разным компания, снова начинали дружить, а однажды поссорились очень серьезно. Катя, думала, никогда этого не простит, а прошло… Сколько лет-то прошло с той памятной ссоры?
Стоя у кассы с юбкой в руках, все-таки решила взять, Катя опять вспомнила тот разговор с подругой. Она, собственно, и не забывала никогда о нем. Да, через пять лет, точно. Они уж давно были взрослыми бабами, у каждой своя жизнь, и жизни эти за все пять лет ни разу не пересеклись, и вот столкнулись. Не случайно, нет, конечно. На вечере встречи выпускников в ресторане. Там и поговорили. И опять оказалось, что ближе подруги у Кати нет.
Только ей могла рассказывать про себя, про мужиков своих, одного и второго.
Они снова стали часто видеться. Лолка тогда не работала. Можно было бы сказать, дома с ребенком сидела, да только дочку свою она частенько матери подкидывала, на месяц, на два, а то и больше, спихивала ее в родное Силламяево. И бездельничала блаженно.
Муж ее каким-то мутным бизнесом пытался заниматься, Лолка не болтала особо, чего-то куда-то мужики продавали. Да Кате и не интересно было. Главное, Лолка часто в гости захаживала, и тогда они втроем прекрасно проводили вечер, пили вино, болтали, кинцо иной раз какое-нибудь смотрели, она кассеты хорошие притаскивала.
Несколько раз приходилось Кате просить подругу забрать сынишку из детсада, сама не успевала, выставку в Германию готовили, допоздна сидели в музее, а Дима (куда Дима-то делся?), а бог его знает, тоже чем-то занят был. И Лолка без вопросов прибегала к Кате на работу за ключом, потом ехала на другой конец города, забирала мальчика, гуляла с ним, кормила и развлекала до прихода родителей. Так что таких подруг поискать.
Года полтора назад Лолка с мужем развелась. Легко так, без скандалов и нервов. У нее вообще все легко было в жизни. У нее и словечко любимое было «легко».
— В гости заскочишь?
— Легко…
— Денег можешь одолжить?
— Легко…
— Как совместно нажитую жилплощадь делить будете?
— Легко. Все мне.
Она, и правда, после развода мужа своего из их комнаты в коммуналке, как она говорила, «удалила», «вынесла за скобки». Ничего, что это, вообще-то, его комната была, Лолка, как и Катя, была в городе «понаехавшая».
— Была его, теперь моя. Чего тут делить-то, одиннадцать не полных метров. Именно что, не полных, худеньких таких. Нам токо-токо с Алешкой.
Алешкой она свою дочку Лену звала. Ну понятно бы еще, Аленкой, этих шоколадно-кукольных Аленок нынче пруд пруди. Модно. А то Алешкой, как мальчика.
***
Алешкой должны были они с Димой своего сына назвать. Если мальчик. В честь деда. Дима, он — Дмитрий Алексеевич, а сын (если сын) – Алексей Дмитриевич. Традиция. Катя не спорила. Зачем. Пусть. Она надеялась, что будет девочка.
Господи, как она боялась, что будет мальчик.
Чернявенький, кудрявенький, кареглазый красавчик.
У родителей – блондинов голубоглазых.
Психовала с самого начала беременности, кулаки держала: пусть девочка, пусть девочка. Почему девочка не могла родиться цыганистой брюнеткой, она даже не задумывалась. УЗИ показало — мальчик.
Из-за психоза своего четыре раза ложилась в больницу с угрозой выкидыша.
Там тоже металась: выкинет, сохранит? Чего боится больше, сама не понимала.
Дима приходил каждый день, приносил поесть, чего свекровь наготовила, бульон, котлеты. Ей безумно хотелось пива, а это все, да ну его, отдавала соседкам по палате.
Мальчик родился рыжим.
Она держала спеленутого тугим коконом ребенка, вдыхала его кисленький молочный запах, гладила одним пальчиком редкие красноватые волосинки, смотрела в фиолетовые, но уже уходящие в синеву глаза: «Кто ты? Откуда такой?»
Выбрав момент, когда малыш спал, а соседка по палате согласилась присмотреть, спустилась вниз, там был таксофон, позвонила матери в Глазов.
— Ну как ты? Как малыш? – сразу суетно застрочила мать в трубку. — Здоров? Сколько весит? У тебя молоко есть? На кого похож? Чем там вас кормят? Когда выпишут?
И опять:
— На кого похож?
— Мама, он рыжий.
Мать примолкла на том конце на несколько растянутых секунд. Потом сказала тихо:
— Захар Ворона.
— Что? – Катя не поняла, думала, ослышалась, какая ворона, о чем она.
— Прадед твой выскочил, Захар Ворона. Дед мой. Он рыжий был. Кудлатый. Яркий, как огонь, все лицо в веснушках. Я маленькая была, а помню. Крепкий был мужик. Кочергу в руках гнул. Грузчиком на железке работал.
— А Ворона-то почему, если рыжий?
— Не знаю, доча. Этого уже никто не упомнит. Может проворонил чего, может накаркал. А только фамилия наша, Воронины, от него пошла. Да я уж ее, фамилию-то утратила, а ты и подавно далеконько от нее отскочила.
Катя баюкала своего малыша и повторяла про себя: «Захар Ворона, Захар Ворона. Здравствуй, Захар Ворона. Спасибо тебе, дед. Ну прадед, какая разница». Выписавшись из роддома Катя наотрез отказалась называть сына Алексеем. Сказала, будет Захаром, и точка. И сколько не настаивала свекровь, а это было ее решение блюсти традиции семьи Смирновых, сколько не спрашивал муж, ну чего вдруг уперлась, все было бесполезно. Диме сказала: «Запишешь по-другому — уйду. К матери в Глазов уеду, с сыном».
После рождения Захарки, семейство Смирновых решилось-таки на разъезд. Родительская сталинка на Московском превратилась в две однокомнатных квартиры, одна, для Смирновых-старших, там же в районе Парка Победы, а вторая, «детская» — там, где пришлось, у черта на рогах, на последней станции метро, плюс пятнадцать минут троллейбусом. Зато своя, и мебель родители дали. Ничего, что она долгие годы на даче стояла, разжалованная за свою неизбывную советскость и кондовость, не в пример югославским гарнитурам. От дачного прозябания мебель не испортилась. И полированный трехстворчатый гигант, самодельный стеллаж и стол-книжка обживали новую территорию.
***
Наконец, Катя, почти задохнувшаяся, потная, помятая, вылезла из метро. Посидеть удалось только две последних станции, а до этого пришлось давиться в плотной людской массе. Все хотели домой, к себе на окраины, к своим кухням, своим диванам и телевизорам. От духоты в подземке, от плотного сплетения запахов пота, дешевого парфюма, табачных и просто вонючих человечьих выхлопов, и еще почему-то сырой рыбы, и краски, стала болеть голова, сначала слегка, потом все сильнее. Это гнусно, она способна разболеться так, что ни стоять, ни смотреть на мир сил не будет, только лежать в темноте с закрытыми глазами и с мокрой горячей тряпкой на лбу. Это спасало.
Начал накрапывать серый липкий дождичек. Да черт с ним, не промокнешь небось, лучше пешком пойти, не ждать троллейбус, на остановке полно народу. И муки еще надо купить, и яиц, завтра с Лолкой они забацают шикарную шарлотку с дачными яблоками. Яблоки неказистые, мелкие, зато сладкие и не червивые. Шарлотка будет – пальчики оближешь.
Катя заглянула в ларек с мясом. С продавщицей она здоровалась и думала, что та дерьма ей не подсунет, тетка всегда говорила, какой товар у нее самый свежий. Фарша взять не плохо бы на котлеты или супчик с фрикадельками сварить. Катя усмехнулась: супчик с фрикадельками – это было единственное блюдо, которое она умела готовить, когда приехала в Ленинград поступать. И как часто этот супчик спасал их с Лолкой, полпачки фарша, три картошины и луковка. И два дня они сыты. На сорок рублей стипендии особо не разгуляешься. А много ли матери могут прислать? И ту и другую матери тащили одни, и Лолка и Катя, обе были безотцовщиной.
— Здрасте, фарш свежий у вас сегодня?
— А свеженький. Берите, берите. Еще вот бедрышки куриные сегодня хороши, смотрите, какие… не жирные, молоденькие цыпочки.
Катя прикинула, сколько у нее денег, если возьмет то и то, хватит ли на яйца и муку. Три тыщи на муку, да пятнадцать на яйца, еще на стиральный порошок надо тыщ шесть оставить… Не хватит. Ладно без цыпочек пока.
— Нет, спасибо, фарша дайте грамм восемьсот… или лучше шестьсот. Да, столько хватит. Спасибо. Сколько с меня? Восемь триста? Вот, возьмите.
Так, теперь в продуктовый… Надо побыстрее, башка разбаливается не на шутку. Она пробежала вдоль прилавков, сгрузила покупки в сумку. Сумка у нее что надо, большая, кожаная. Кожа чуть желтоватая, матовая, мягкая, сразу видно, настоящая, не какой-нибудь вам кэзэ, на широком ремне, чтоб через плечо, и руки свободны. Туда и бумаги А-4 помещаются, и еще масса всего. «В женском ридикюле запросто можно разместить три кило картошки, шубу, книжный шкаф, а при желании, и мужа», — любила говорить Катя, когда кто-нибудь восхищался ее сумкой.
Уже выходя из магазина, вскользь глянув на алкогольный прилавок, притормозила: что это там? Не могет такого быть. Прищурилась, вдруг показалось.
— Это там у вас что, бордо?
— Да.
— А посмотреть можно?
Полуспящая продавщица, тоже, наверно, голова болит, чуть шире открыла слипшиеся глазки, со скрипом повернулась вокруг себя и неспешно протянула руку к верхней полке, где стояли подозрительно похожие на французские бутылки. И уже совсем медленно, сомнамбулически двинулась она к Кате, держа бутылку перед собой двумя руками.
Простая белая этикетка с домиком. Написано импортными буквами «Bordeaux», и все остальное, что положено: и название защищено, и разлито во Франции.
— А чего дешевое такое? Контрафакт что ли?
Продавщица оскорбилась незнакомым словом и от того проснулась:
— Чего дешевое-то! Нормальное. Могу накладную показать. Наценка розничная, как положено, двадцать пять процентов. Дешевое… Не нравится, не берите, а ругаться тут нечего.
Бутылка поплыла в сторону родной полки.
— Не-не-не, я возьму.
Катя вообще-то не собиралась брать вино под завтрашние посиделки, была абсолютно уверена, Лолка принесет. Но тут бордо, настоящее, да еще всего за двадцать восемь тысяч. Как кинзмараули какие-нибудь, разбадяженные из порошка в дремучем Подмосковье. Ладно, тридцатку можно у самой себя занять, из тех денег, что себе любимой на сурсики отложены, на юбку не вся заначка ушла.
Придя домой, Катя бросила сумку на пол в прихожей, сил разбирать ее уже не осталось, в висок вкручивался бесконечный винт, терзал. Мозг проворачивался, пытаясь отвязаться от этого холодного щупа, сжимался в тугой комок, колотил по черепной коробке: «Вырваться, уйти, убежать…»
Крикнула мужу, тот сидел за кухонным столом, что-то писал, может план семинаров, может еще чего:
— Дима, намочи тряпку горячей водой и мне принеси. Только быстро. И сумку разбери, там фарш. Потечет.
Скинув подмокшее на дожде платье прямо на пол, она потянула со спинки дивана плед, свернулась под ним клубком, закрыла, наконец, глаза. Дима что-то прокричал из кухни, вроде: «Да, сейчас», — она не расслышала. Лежала, не шевелясь и мечтала о горячей тряпке, но Дима все не приходил. Такие приступы были не часто, но можно сказать, регулярно, раз в три-четыре месяца она вот так рушилась и лежала несколько часов. Тогда муж укладывал ей на голову дежурную тряпку, та всегда висела в ванной на веревке, чтоб не искать ее в нужный момент.
— Дима! Тряпку!
Он завозился, стул с визгом проехал по линолеуму, потом в прихожей звуки, наверно, сумку потащил на кухню, хлопнула дверца холодильника. «А нельзя было сначала мне тряпку принести, а потом сумкой заниматься?»
— Дима!
— Иду!
Он встал в проеме двери и спросил:
— Какую Захаркину рубашку замочить?
Если бы у нее были силы, она б сказала ему все, что положено: и что он никогда не слышит, что она ему говорит, и причем тут Захаркины рубашки, если Захарка уже два месяца как у бабушки в Глазове со своими рубашками вместе, и что было бы не плохо иногда присутствовать в этой реальности, и что он вообще ничего вокруг себя не замечает, и можно всю мебель переставить, а лучше просто из окна выкинуть, он даже не обратит внимания. Но сил не было.
— Никакую. Тряпку мне намочи, башка сейчас лопнет.
— Да, Котенок, я сейчас.
Поднялась она только около одиннадцати, чтобы разобрать диван и снова лечь. Вернее, это Дима разобрал и застелил его, пока она ходила в туалет. Сам он перебрался из кухни в комнату за комп, за полураскрытый стол-книжку у окна. Монитор светился из-за Диминого плеча, как ночник, на фоне пустого незанавешенного окна, Катя лежала, смотрела в окно, в подсвеченную многоэтажками темноту неба. Голова перестала раскалываться. Боль бросила сверлить и биться, теперь она насосавшимся разбухшим слизняком медленно дышала, ритмично вздымаясь и опадая сразу за глазами. С этим можно было жить. С этим можно было уснуть.